Альфонс Доде - Малыш[рис. В.С. Саксона]
Вдали, в тумане мерцали огни на обоих берегах реки. Мы проплыли сначала под одним мостом, потом под другим, и всякий раз при этом огромная труба парохода сгибалась вдвое и извергала клубы черного дыма, вызывавшего кашель… На палубе поднялась страшная суматоха. Пассажиры разыскивали свои чемоданы, матросы ругались, выкатывая в темноте бочонки. Шел дождь…
Я поспешил разыскать мать, Жака и старую Анну, которые были на другом конце парохода, и скоро мы все четверо, прижавшись друг к другу, стояли под громадным зонтиком Анну, в то время как пароход медленно двигался вдоль набережной. Вскоре началась высадка пассажиров на берег.
Право, если бы господин Эйсет не пришел встретить нас, мне кажется, мы никогда не выбрались бы оттуда. Он разыскивал нас ощупью в темноте. «Кто здесь? Кто здесь?» — кричал он. «Друзья», — отвечали мы на этот знакомый возглас, отвечали все четверо сразу с чувством невыразимого облегчения и счастья. Господин Эйсет наскоро расцеловал нас, взял меня с Жаком за руки, сказал женщинам: «Следуйте за мной!», и мы двинулись в путь!.. О, это был настоящий мужчина!
Мы пробирались с трудом; ночь уже наступала; на палубе было скользко; на каждом шагу приходилось наталкиваться на какие-то ящики… Вдруг с конца парохода до нас донесся пронзительный жалобный голос: «Робинзон! Робинзон!»
— Ах, боже мой! — воскликнул я, пытаясь высвободить свою руку из руки отца: но он, думая, что я поскользнулся, только еще крепче сжал мои пальцы.
Опять раздался тот же голос, звучавший теперь еще пронзительнее, еще жалобнее: «Робинзон! Бедный мой Робинзон!» Я сделал новую попытку высвободить руку; «Мой попугай, — кричал я, — мой попугай!»
— Как, теперь он говорит? — спросил Жак. Говорит ли он? Странный вопрос! Его было слышно за целую милю… Растерявшись, я забыл его там, на самом конце парохода, около якоря, и он звал меня теперь оттуда, кричал изо всех сил: «Робинзон! Робинзон! Бедный мой Робинзон!»
К несчастью, мы были далеко, капитан Женьес кричал: «Торопитесь!»…
— Мы придем за ним завтра, — сказал Эйсет, — на пароходах ничего не пропадает.
И, несмотря на мои слезы, он увлек меня с собой. Увы! На следующий день послали за попугаем, но уже не нашли его… Можете себе представить мое отчаяние… Ни Пятницы, ни попугая! Без них не могло быть и самого Робинзона! Да и мыслимо ли, даже при самом большом желании, создать пустынный остров на четвертом этаже грязного и сырого дома на улице Лантерн?
О, этот ужасный дом!! Всю жизнь я буду его помнить: грязная, скользкая лестница, двор, похожий на колодец, привратник — он же сапожник, — расположившийся со своими инструментами у самой водопроводной трубы… Все это было отвратительно…
В первый же вечер нашего приезда старая Анну, устраиваясь в кухне, закричала вдруг отчаянным голосом:
— Тараканы! Тараканы!!
Мы все сбежались. Какое зрелище представилось нам!.. Кухня была полным-полна этих отвратительных насекомых. Они были повсюду: на стенах, в ящиках, на камине, в буфете… Нельзя было сделать ни шага, чтобы не наступить на них. Фу!.. Анну многих уже раздавила, но чем больше она их уничтожала, тем больше их прибывало. Они являлись из отверстия водопроводной трубы; отверстие это заткнули, но на следующий вечер они снова явились неизвестно откуда. Специально для их истребления пришлось завести кошку, и теперь каждую ночь в кухне происходила ужасающая бойня.
Эти тараканы заставили меня возненавидеть Лион с первого же вечера нашего приезда. На следующий день было ещё хуже… Пришлось освоиться с новыми обычаями, изменить часы завтраков и обедов… Булки имели здесь другую форму, чем у нас, и их называли «венками». Вот уж действительно название!
В мясных лавках всякий раз, когда Анну просила, чтобы ей дали карбонад, мясник смеялся ей в лицо; он не знал, что такое карбонад, этот дикарь!.. До чего все это раздражало меня!
По воскресеньям, чтобы немного развлечься, мы, всей семьей, вооружившись дождевыми зонтиками, отправлялись гулять по набережным Роны. Инстинктивно мы всегда двигались по направлению к югу, к Перрашу. «Мне кажется, что мы здесь ближе к нашим краям», — говорила моя мать, тосковавшая еще больше, чем я… Эти семейные прогулки были довольно унылы. Господин Эйсет ворчал, Жак все время плакал, а я по обыкновению шел позади всех; не знаю почему, но я стыдился показываться на улице, — вероятно, потому, что мы были бедны.
Через месяц Анну заболела. Туманы ее убивали. Пришлось отправить ее на юг. Эта бедняжка, страстно любившая мою мать, не хотела расставаться с нами. Она умоляла, чтобы мы ее не отсылали, обещала не умирать. Пришлось насильно усадить ее на пароход. Очутившись на юге, она с горя вышла там замуж.
После отъезда Анну другой прислуги в дом не взяли, и это казалось мне верхом несчастья. Жена привратника исполняла самую тяжелую работу, а моя мать обжигала у плиты свои прелестные белые руки, которые я так любил целовать. Закупки же делал Жак. Ему давали в руки большую корзину и говорили: «Купишь то-то и то-то». Он покупал все очень хорошо, но, разумеется, всегда при этом плакал.
Бедный Жак! Он тоже не был счастлив. Господин Эйсет, видя его вечно в слезах, невзлюбил его и щедро угощал тумаками… То и дело слышалось: «Жак, ты осел! Жак, ты дурак!» Дело в том, что в присутствии отца Жак совершенно терялся, и усилия, которые он делал, чтобы удержать слезы, безобразили его. Страх делал его глупым. Господин Эйсет был его злым роком. Вот послушайте хотя бы историю с кувшином.
Однажды вечером, садясь за стол, заметили, что в доме не было ни капли воды.
— Если хотите, я схожу за водой, — предлагает услужливый Жак. И с этими словами он берет кувшин, большой фаянсовый кувшин.
Господин Эйсет пожимает плечами.
— Если пойдет Жак, — говорит он, — кувшин будет непременно разбит.
— Слышишь, Жак, — говорит своим кротким голосом госпожа Эйсет. — Смотри, не разбей его, будь осторожен.
Господин Эйсет продолжает:
— Ты можешь сколько угодно повторять ему, чтобы он его не разбил, — все равно он его разобьет.
Тут раздается плачущий голос Жака:
— Но почему же вы непременно хотите, чтобы я его разбил?
— Я не хочу, чтобы ты его разбил, я говорю только, что ты его разобьешь, — отвечает Эйсет тоном, не допускающим возражений.
Жак не возражает. Дрожащей рукой он берет кувшин и стремительно уходит с таким видом, точно хочет сказать:
«А! я его разобью?!! Ну, посмотрим!»
Проходит пять минут, десять минут… Жака все нет… Госпожа Эйсет начинает беспокоиться.
— Только бы с ним чего не случилось!
— Черт побери! Что же может с ним случиться? — говорит ворчливо Эйсет. — Разбил кувшин и боится вернуться домой.
Но, произнеся эти слова сердитым тоном, господин Эйсет, добрейший в мире человек, встает из-за стола и подходит к двери, чтобы посмотреть, что сталось с Жаком. Ему не нужно идти далеко. Жак стоит на площадке лестницы перед самой дверью, с пустыми руками, безмолвный, окаменевший от страха. При виде отца он бледнеет и слабым, надрывающим душу голосом произносит: «Я разбил его!..»
Да, он его разбил!..
В архивах дома Эйсет эпизод этот называется «Историей с кувшином».
Через два месяца после нашего переезда в Лион родители стали подумывать о нашем образовании. Отец охотно отдал бы нас в коллеж, но это должно было стоить чересчур дорого. «А не послать ли их нам в церковную школу? — предложила госпожа Эйсет. — Детям там как будто хорошо». Эта мысль понравилась отцу, и так как ближайшей к нам церковью была церковь Сен-Низье, то нас и отдали в церковную школу Сен-Низье.
Это была очень весёлая школа! Вместо того чтобы набивать нам головы греческими и латинскими словами, как в других учебных заведениях, нас учили служить заобедней, петь антифоны,[8] класть земные поклоны и красиво кадить, что, собственно, очень нелегко. Правда, иногда несколько часов посвящалось склонениям и сокращенной священной и всеобщей истории, но все это были лишь побочные занятия. На первом месте стояло обучение церковной службе. Раза два в неделю, не реже, аббат Мику торжественно объявлял нам между двумя понюшками табаку: «Завтра, господа, утренние уроки отменяются, мы на похоронах».
На похоронах! Какое счастье! Кроме того, бывали еще крестины, свадьбы, приезд в школу его преосвященства, причащение больного. О, это предсмертное причастие! Как гордились те из нас, кто участвовал в перенесении св. чаши!.. Священник шел под красным бархатным балдахином, неся в руках чашу со св. дарами. Двое маленьких певчих поддерживали балдахин, двое других шли по обеим сторонам с большими золочеными фонарями в руках. Пятый шел впереди, размахивая трещоткой. Обычно это было моей обязанностью. По пути следования св. даров мужчины снимали шляпы, женщины крестились. Когда проходили мимо гауптвахты, часовой кричал: «Под ружье!» Солдаты сбегались и выстраивались. «На караул!» — командовал офицер… Ружья бряцали, барабаны били… Я трижды потрясал своей трещоткой, как при Sanctus'e,[9] и мы двигались дальше.